Архив метки: графоманство

Второе затмение

John Murphy — What Do You See? (Sunshine OST)

Audio clip: Adobe Flash Player (version 9 or above) is required to play this audio clip. Download the latest version here. You also need to have JavaScript enabled in your browser.

Август, 2061-й год. В скверике на перекрёстке Гурьевской и Прибрежного тракта уже собиралась толпа. Отсюда в сторону реки открывался просторный вид на небо и, что сегодня было особенно важно, на яркое солнце. Оно уже было чуть тусклее, чем надо, но заметить это можно было только через через очки, раздаваемые специально по случаю затмения, которые, впрочем, мало кому достались, поэтому на отъеденный луной солнечный диск смотрели через карманник, у кого он тёмный, а молодая компания каким-то образом притащила чёрный, чуть прозрачный щит со стройки. У многих на головах были фотоаппараты. Хотя в целом здесь собрались люди интересовавшиеся редким явлением постольку-поскольку, потому что настоящие любители собрались на верхней площадке «дельфина», что был чуть правее — высоченном здании, получившим это народное имя за голубые бока.

Неприметный старичок, давно уже сидевший здесь на лавочке, не был простым зевакой, напротив, он ждал этого дня много последних одиноких лет. Но он пришёл именно сюда, хотя в большом сибирском городе было довольно более удобных плацдармов для наблюдения. Он ждал затмения, как ждут в детстве дня рождения, поскольку свои-то он уже давно перестал считать, и он не знал, что будет делать потом, когда нечего будет уже ждать, он думал об этом и боялся этого. Он помнил, как здесь стояли старые уже во времена его детства хрущёвки, а Прибрежный тракт тогда назывался улицей Зыряновской. Он щурился на солнце, что-то беззвучно бормотал под нос, а глянув на прикатившую на электрических самокатах парочку, и вовсе фыркнул. Потом долго ковырялся в старомодной джинсовой куртке, которая была на нём, несмотря на жару, извлёк из её недр карманник — он был у него жёлто-прозрачный, так что для наблюдений не годился — посмотрел на мелькнувшие огромные часы-минуты на поверхности, и так же неспешно засунул его обратно. Уже скоро.

Он волновался. А что такое волнение для старика… Он ждал, что вот-вот вступит в его последюю оставшуюся почку и как следует резанёт в левом боку, но никаких болей не было. Чуть-чуть помрачнело, луна шаг за шагом отвоёвывала у солнца бока. Показалось, что откуда-то издалека, из-за реки, наползает огромная тень, где-то у горизонта небо мрачнело. Старик уже никого не замечал, он смотрел на солнце, оно нестерпимо слепило, и глаза его слезились.

И когда вокруг совсем потускнело, и налетел холодный ветер, ему показалось, что он снова пятьдесят с лишним лет назад, стоит на этом же самом месте, держит дрожащими руками огромный ещё фотоаппарат, и готовится заснять самое затмение. И он молод ещё, и всё впереди, и он ещё не ведает, что его ждёт вскоре, но редчайшее космическое явление приводит его в благоговение, и он не знает, что с ним делать, ведь оно такое короткое, а бывает так редко. Хочется забрать его с собой, увековечить, но допотопная техника в неловких руках не может запечатлеть ни наступившего зловещего полумрака перед тем, как диск полностью закроется, ни огромную чёрную руку, мгновенно закрывшую небо, ни внезапной тишины. Через месяц он встретит ту, по которой, он сердечно тосковал, и будет счастлив долгие-долгие годы. Он снова увидел её как тогда, как первый раз, её нежные голубые глаза, она уходила, поглощённая лунной тенью, и исчезла с последним солнечным бликом, когда круглая дыра закрыла солнце.

Но старик успел, из последних сил рванулся вслед за ней, в исзчезающий бриллиант солнечной короны, туда, на обратную сторону луны, освещённую по-неземному яркой солнечной хромосферой. И когда на фоне золотистых протуберанцев он увидел знакомый силуэт, от счастья дыхание его оборвалось.

Тьма длилась не долго. Через несколько минут солнце снова открылось, голоса людей звучали оживлённее, чем во время затмения, и парочка на электрических самокатах даже не сразу заметила откинувшегося на мягкую спинку скамейки старика, он сидел спокойно, он уже больше не бормотал себе под нос, его рот был недвижно приоткрыт в жутковатой стариковской полуулыбке.

— Слав, что это с ним? Вам плохо?.. Слава, вызывай минутку…

Минутка, утробно гудя и сверкая голубыми огнями, была рядом через две минуты, она среагировала на сигнал об изменении пульса ещё до вызова. А старик не любил спешки, и он бы её не одобрил тем более сейчас, в в таком деликатном деле, и попросил бы оставить его в покое.

Птицы, растревоженные временной тьмой, всё ещё кружили в небе без единого облачка, и солнце двигалось к закату. Обратно минутка шла уже без сирены, и ничто не нарушало тишину, был августовский вечер, 2061-й год.

Графоманство. Рецепт счастья.

Продолжая рецепт счастья. Я попробовал вспомнить то время, когда я не чувствовал вечного довлеющего чувства вины. Быть может, прав старик Шопенгауэр, и счастье — это только перерыв в череде страданий? В моём случае — перерыв в постоянном осознании неправильности жизни; не конкретных поступков, а такое щемящее вообще, общая какая-то безысходность, но не такая полная, которая ощущается в депресняке, а рангом потоньше.

Было время свободы от этого, наверное, это лет семнадцать-девятнадцать, хотя я могу и ошибаться, в том смысле, что все люди, как правило, считают жизнь до двадцати, и эти годы в особенности, чем-то счастливым, уже не по-детски, а именно сознательно счастливым временем. Что до меня, то я тогда писал музыку, много, с воодушевлением. Почему сейчас не могу?

И вот я начинаю понимать. Тогда я делал творчество как-то по-другому, чем сейчас, и я пытаюсь определить, в чём разница. Тогда я не понимал, что я делаю, и делал, не оценивая, в совершенно другом понятии «для себя», чем «для себя» сейчас. Я не знал, хорошо это, плохо, высоко или низко, и как следует делать правильно, какие бывают приёмы, средства. Как лучше, и почему лучше, а так же, почему не очень хорошо так, как я делал. Я ориентировался исключительно на своё понимание качества, и когда мне казалось, с одной стороны, что можно бы сделать это как-то получше в техническом плане, а, с другой стороны, находились новые средства — тогда я и переходил в своих потугах на какой-то новый уровень. Да, разумеется, это всё — творчество, так сказать, детское, то есть сам себе творю и всё, сам себе режиссёр, и эту детскую стадию, по видимости, надо преодолевать, чтобы переходить к творчеству профессиональному, и я как раз стал пытаться это сделать, обращаясь за советом к музыкантам, с одной стороны, и к публике стал прислушиваться — с другой. И то, что я сейчас понял, я и тогда смутно начал ощущать, но не понимал, а сейчас могу выразить: одно не есть продолжение другого, а замещение. Я не буду говорить обобщённо, но в моём случае именно так: либо нечто для внутреннего употребления, либо нечто, являющее из себя внешний продукт, или если даже если и не внешний, то претензию на некое подобие, на то, чтобы иметь черты похожести на продукт.

Ведь моя музыка была ни чем иным, как дневником — личным дневником моих чувств. Знаете, как ставят точку на руке, чтобы не забыть? Для себя. Не пишут, что именно не забыть, а просто точку — и когда смотришь, то ты и только ты сможешь вспомнить свои мысли в тот момент, когда ты ставил точку. Музыка для меня — это набор таких точек, некий секретный код, понятный, интересный и приятный только мне — по которому я могу восстановить своё состояние, в котором я находился. А ведь музыку я всегда писал, находясь в потоке мощных чувств, а если этот поток был не так силён, или вовсе замещался техникой — то никакой музыки не получалось, получались жалкие ошмётки. А может, они только казались мне таковыми — потому что, когда я их прослушивал вновь, то они не хранили никакого высокого состояния, к которому бы я мог вернуться и вновь испытать его. И напротив: прочтение моего музыкального дневника, тех настоящих, вдохновлённых чувствами строчек — для меня неизменно возвышенно и приятно, и уносит в утончённые и совершенно неописуемые медитации. Да, моя музыка мне нравится больше всего на свете! Не потому, что она что-то представляет сама по себе, а именно из-за шифра чувств, который в ней содержится.

Если я делаю музыку без души, хотя бы чуть-чуть допуская мысль внешней оценки, а не внутренней — то магический поток, идущий из Музы, вдруг обрывается. Я могу писать только от души! И, может быть, только потом править, но это потом, это какая-то совсем другая стадия.

Верно, точно так же следует делать любое творчество — сначала включаться в магический поток, и создавать самому себе вот этот вот сырой материал, стенограмму своих эмоций, и лишь потом, если есть потребность донести работу до людей — править при помощи рассудка. Именно так: сам себе добытчик сырья, и сам себе редактор.

Получается, что выбор, в общем и не стоит: только от души, только интимное, только для себя и для своего служебного пользования.

где-то намного хуже
но мы слишком устали
помнить про каждую боль
о которой узнали
моя жалость ничего не изменит
наши страхи никого не спасут
не остановят новой беды
жаль, но от нас и не ждут

в душной бетонной коробке
можно быть просто счастливым
и даже, наверное, нужно
иначе здесь невыносимо

мы живём в душных бетонных коробках
иногда в голове сгорают все пробки
бытовые проблемы, проблемы с деньгами
и рабочие дни, как танцы с волками
и кажется, что кто-то другой виноват
но если ты такой умный, отчего не богат?
ты хочешь взять больше, а жизнь идёт мимо
ты просто забыл, как быть счастливым…

Саундтрек: Lumen — В бетонной коробке

Графоманство

Писать! Писать — это как пробежка, как маленький, небольшой, вполне домашний такой спорт. Или на природе — но с блокнотиком. Но конечно лучше всего старое доброе клацанье клавиш на машинке, знаете, на старой такой, не электрической, и мало похожее на мягкость клавиатуры: по кнопкам надо стучать, изо всей силы, энергией мышц впечатывать слова в бумагу. Вот где разрядка, где чувства!

Сейчас, конечно, этого нет. Даже клавиатура дома у меня с коротким ходом клавиш, там конопочки низенькие такие, никакой силы для их вминания прилагать не надо. И кажется, будто с этакими кнопочками и писаться должно также мягко, непринуждённо, и мысль должна литься словно молоко. Наоборот, старая клавиатура моя, притащенная сейчас на работу, должна будто бы оказывать сопротивление различным писательским потугам, клавиши высокие — не механическая машинка, конечно, но всё же. Непривычно уже после дома. А ничего, нормально графоманится.

О, графоманство! Чтобы научиться писать, нужно писать, не так ли? Вот граф Толстой писал много, очень много, размашисто так мыслью вытанцовывал — графоманил, в общем. То есть ощущение создаётся, когда его читаешь, что само по себе выведение буковок на бумаге ему приносит особое, непонятное непосвящённым, удовольствие. Что же, в этом что-то есть.

Кроме того, есть и отличие между клацаньем по клавишам и работой пером. Ну, ручкой там, карандашом. То есть от руки. Там тоже совсем другие ощущения, и даже есть разница между пером, которое нужно макать в чернильницу и которое требует хотя бы минимальных знаний каллиграфии, и карандашом, который позволяет писать гораздо проще. Я так скажу, шариковая ручка — это такой же прогресс по сравнению с пером, как компьютер по сравнению с пишущей машинкой — с точки зрения графомана, конечно.

Интересно, прочтёт кто-нибудь эту истинно графоманскую писанину до сего места, то есть до конца?