Время

«Время» есть лишь иллюзия, создаваемая последовательными чередованиями наших состояний сознания на протяжении нашего странствования в Вечности, и оно не существует, но «покоится во сне» там, где нет сознания, в котором может возникнуть Иллюзия. Настоящее есть лишь математическая линия, отделяющая ту часть Вечной Длительности, которую мы называем Будущим, от части, именуемой нами Прошлым. Ничто на Земле не имеет истинной, реальной длительности, ибо ничто не остается без изменения – или тем же самым – на биллионную часть секунды; и ощущение, которое мы получаем от очевидности разделения времени, известного, как Настоящее, происходит от неясности мимолетных восприятий или ряда восприятий предметов, передаваемых нам нашими чувствами, по мере того, как эти предметы из области идеальных представлений, называемой нами Будущим, переходят в область воспоминаний, именуемой нами Прошлым. Совершенно так же испытываем мы впечатление длительности от действия мгновенной электрической искры, вследствие туманного и длительного отпечатка ее на сетчатке глаза. Действительно, человек или предмет не состоит только из того, что видимо в нем в какой-либо данный момент, но является совокупностью всех своих различных и сменяющихся состояний с момента своего появления в материальной форме вплоть до своего исчезновения с нашей Земли. Именно «эти совокупности», существующие извечно в Будущем, и проходят постепенно через материю, чтобы вечно существовать в Прошлом. Никто не скажет, что брус железа, уроненный в море, начал свое существование, покинув воздух, и перестал существовать, войдя в воду, и что самый брус состоял лишь из этого пересечения плоскости, совпавшего в данный момент с математическим планом, разделяющим и, в то же время, соединяющим атмосферу с океаном. То же происходит и с людьми, и предметами, которые, выпадая из «будет» в «было», из Будущего в Прошедшее, являют мгновенно нашим чувствам, как бы пересечение своей целости по мере их продвижения во Времени и Пространстве (как материя) от одной Вечности к другой. И эти две вечности и составляют ту Длительность, в одной лишь которой все имеет истинное существование, если бы только наши чувства были способны воспринять это.

Е. П. Блаватская
«Тайная Доктрина»
из комментариев к 1-й станце Книги Дзен.

Если бы надо было бы охарактеризовать эти дни — я бы назвал их «дни непонимания». Пусть, в конце концов, ООН объявит «год непонимания» или что-нибудь в этом роде. А то уже хватит врать-то в самом деле, будто живём мы дружбой народов на всей планете. Я понимаю, надо иногда о таком мечтать, но чтобы вот так вот, по телевизору какая-то левая гламурная жизнь, какие-то довольные люди, непонятно откуда взявшиеся — уж точно не из того мира, что за окном.

Сам я тоже чувствую свою виноватость за всякое.

Человек, надо сказать, не становится лучше от того, что в него влюбляются и его обожествляют. Уж скорее наоборот, что-то в нём от этого портится.

А мне сегодня билетик превосходно счастливый достался: 549945. Выпадал мне дважды счастливый, но не настолько красивый, зеркально отражённый. Оба раза съел — а тут не стал. Чего уж счастье выцыганивать. Хранись, моя маленькая бумажная потенциальность, оставайся девственной и нетронутой.

Пусть даже это сейчас не в моде.

Ветряные мельницы

Подходит к концу воскресенье, и надо бы подбить итоги прошедшей недели — а неделя была плотная, от самого почти понедельника до самого считай сегодня.

Я пафосный комический персонаж. Конечно, не сказать, чтобы свежая идея, я её даже уже подробно тут освещал. Может быть, просмотр «Ледникового периода», части второй, уморительнейшего, надо сказать, мультика, в очередной раз сподвиг меня к таким думам. Или вообще, на неделе вполне по поводу мне было замечено, что я воюю с ветряными мельницами. О, спор был жарким! Я же тут увольняться хотел, ну вот способы подхода к начальству и обсуждались. Это в свете того, что я уже по-своему поступил, и никуда не уволился, зато узнал себе цену и получил полуторный оклад, никуда не уходя. Я действительно поступаю по жизни не ради результата, а ради действия. Как развевается волнами флаг, без всякой пользы и цели, искорячивается, изгибается — колышится, словом, себе; или как светлячок в укромном месте светит себе, энергию источает, хотя его никто не видит и свет этот по сути никчёмен. Вполне себе удачное сравнение было, кстати: война с мельницами, ведь Дон Кихот — один из любимых моих персонажей. Не удивительно, ведь любовь моя — это всегда жалость. Любить — это или жалеть, или жаловаться, ни в том ни в другом не вижу ничего плохого или постыдного, хотя я вовсе не имею в виду, чтобы кто-нибудь кроме меня тоже так считал, путь это будет моим личным представлением о добре и зле. Так вот, Рыцарь Печального Образа — пафосный и смешной — это вот мой герой и есть.

Я вообще заметил, что живу и действую не для — а вопреки.

Вопреки мнениям, традициям, желаниям и ожиданиям людей. В этом для меня что-то очень правильное, и я по-другому не могу, ведь в этом весь я и есть, или, по меньшей мере, какая-то важная часть меня. Обожаю слышать упрёк: «ну кто так делает?» — и по-виннипуховски ответить: «я!». Обожаю слышать: «ты ничего этим не добьёшься!» — и не добиваться ничего с победной улыбкой.

Что до личных моих представлений о добре и зле, так я скажу, что добро для меня — это пафос, а зло — циничность. Я буду до глубины души тронут эпическим и приведён в ярость насмешливым. Пусть толкуют о пользе смеха и целебной силе способности посмеяться над собой: последнее я делаю, но только, пожалуйста, я сам, не надо мне помогать. Некоторые люди испытывают трудность с пониманием простой вещи: я-то могу назвать себя ослом, но это совсем не то же самое, это далеко не то же самое, и это совсем другое дело, чем назовёте меня ослом вы. Логически — одно и то же, но грош цена такой пещерной логике. И ежели у меня и есть какое-то подобие гордости, то в этом она и проявляется.

Так что, увы, быть мне комическим персонажем: тем самым серьёзным клоуном безо всякого чувства юмора, потешным именно своей серьёзностью. Я совсем не против такого предназначения, но надо понимать следующее: я играю по системе Станиславского, и я могу быть смешным, только если буду сам верить в серьёзность того, что я делаю. Не отвлекайте меня хихиканьем, господа, лучше перечитайте главу из бессмертного произведения Джерома, там где про немца и комические куплеты.

Что же главного было на этой неделе? Я-то знаю, что. Вовсе не то, что я наконец посетил лекцию Дмитриева, нашего учёного-геолога, которого давно уже хотел увидеть и услышать живьём. Воистину настоящий учёный, осмелившийся изучать то, что как-то изучать и не принято и искать правду, не побоявшись казаться смешным. В этом между нами есть сходство, в остальном же — мне у него только учиться. Но главным было не это, и не сегодняшний юбилей нашей детской киностудии «Поиск». Я всё ещё говорю «нашей», хотя прошло более пятнадцати лет с тех пор, как несколько ребят, и я в том числе, были первыми, с кого началась детская мультстудия в Академгородке, при киноклубе «Поиск»; и я говорю «наша» — но не вижу на празднике ни одного знакомого лица, кроме директора, Петра Ивановича Анофрикова, впрочем, он меня так и не вспомнил. Было всё же здорово! Детский утренник, и я там себя почувствовал очень своим, на этом празднике детства. Да, недавно сказали мне тут, что я как будто семнадцатилетний. Хотели обидеть, глупые люди! А я только порадовался комплименту. Важным всё-таки было не это.

А то, что я увидел то, что хотел увидеть. Когда не ждал и потерял всякую надежду, в ничем не примечательный вечер ничем не примечательного дня… Я долго думал, что напишу, ведь надо же как-то осветить самое важное — а потом понял, что я давно всё сказал и написал. Всё самое интимное, выстраданное, лучшее, всё самое тайное, все сны — я же об этом не молчал, пробовал говорить, писал. Так вот, я прощаю — я не держу ни капли зла на всех тех странных представительниц чужой расы, именуемой женщинами, я видел от них и радость и боль, и хотел видеть что-то светлое — и видел, что хотел видеть, и разочаровывался — но никогда не думал, что это будет так. И конец света близок, и безумие с одной стороны — и мы, нелепые, с другой, и на работе оценили, и вся жизнь пробежала перед глазами. Простят ли меня чужеродные создания — ведь и я причинял немало боли? Простят, когда увидят, что увидел я — простят. Я брёл во сне всю свою жизнь, и теперь всё это тускло по сравнению с настоящим.

И встретил Рыцарь Печального Образа даму своего сердца Дульсинею Тобосскую, и на радостях простил ветряным мельницам все их пригрешения — и стал мир.

На этой неделе у меня состояние полной неспособности к осмысленному творчеству. Я замедляю процессы в своём организме, я уделяю внимание мелочам, которые считал несущественными; я медленно-медленно берусь за ручку чайника, пластмассовую, шатающуюся, вода густо и заторможенно выдавливается из носика и тягучей каплей ударяет в дно кружки.

Иду по улицам медленно, я не иду — я гордо плыву, я давлю льдины, ведь я — ледокол. Весенние радости — как будто нарисованы на картине, парящей перед глазами, и сопереживание к этой картине такое же, как к картине, как к несуществующему здесь и теперь лоскуту иного бытия. Мне нравится холод весны, такой далёкий и нечувствительный, как будто температура моего тела сравнялась с температурой улиц. Холод похож на дымную взвесь, которую ощущаешь другими рецепторами, не температурными. Это немного удивляет, но больше успокаивает.

А я люблю боль, люблю во всех аспектах: и причинять и испытывать. Боль и холод, время и вода — это части одного элемента — Большой Воды. Дмитрий Иванович слишком всё усложнил, как я вдруг вижу подробности мирового устройства, так и он увидел однажды.

О людях я понял много нового: многие из злых не злы, а непоняты. Вообще диапазон людей оказался ещё больше: не объективный причём, а тот, который я готов принять. Я люблю только несчастных, это я знал давно, но если я люблю больше людей — выходит, я и счастливее их, я счастливее большего количества людей, чем думал. Может быть, мне и правда не стоит переделывать людей? Я ни во что не вмешиваюсь в жизни, кроме как в людские нелепости, так выходит и здесь стоит отступить?

Честно скажу: я не знаю, многих ли я переделал, и переделал ли кого-то вообще. Стоила ли игра свеч, или неизбежные страдания, причиняемые мною, не оправдывают изменений к лучшему.

И в этом ли моя цель, или же это просто побочное, самое лёгкое из того, что можно было сделать и поэтому я взялся именно за нетерпимость к глупости и за переделывание глупости. Довольно ли будет того, если я буду переделывать только собственную глупость, в остальном же — скользить по поверхности мира, его не затрагивая? Или мне больше подходит невидимо рыть под поверхностью, затрагивая, ещё как затрагивая, но так, чтобы пациент, очнувшись, и не знал, что была операция — но вдруг потом почувствовал бы себя немного лучше.

Как это легко было — попрощаться с гордостью, хотя последний удар был невероятно болезненным и чудовищно несправедливым, и худшая из мук — мука непонимания. Как били в детстве. Ни за что. Просто так. Мир состоит из ужасно глупых людей. Что могу сделать я? Уменьшить этот легион на единицу.

я — пущеная стрела
и нет зла в моём сердце, но
кто-то должен будет упасть всё равно

а нищие правят бал
они хотят, но не могут дать
и то, что зовут они кровью — только вода

ах, зачем, зачем мне эта земля?
зачем мне небо без ветра и птиц?
я — пущеная стрела, прости

я не могу этот город любить
пусть будет сердце из чистого льда
и то, что зовут они кровью — только вода

о, как много погасших огней
как много рук, что нельзя согреть
так мимо, мимо, мимо, мимо, мимо скорей!

я — пущеная стрела
и нет зла в моeм сердце, но
кто-то должен будет упасть всё равно

Пикник — Пущеная стрела

Меркантильное

В тему того, что, похоже, разваливается моя контора, и вскоре придётся уходить за лучшей жизнью в другую типографию, как-то навеяло мыслей меркантильно-бытового толка.

Помнится, некоторое время назад я был весьма ошарашен, поняв, что моей зарплаты не хватит для содержания себя, жены и десятка детишек. Вообще говоря, до сих пор этот вопрос для меня спорный, потому что сам я считаю, что заработок мой — он выше среднего. Да это объективно так и есть. Но вот ведь штука, дети — это, оказывается, очень расходная часть бюджета — это раз, и два — что в нашей стране, где Сам включил зелёный свет рождаемости и воспитаемости, иметь заработок выше среднего — ещё не значит суметь поднять на ноги своего отпрыска.

В связи с такими открытиями, то место, где у меня могла бы находиться самооценка, слегка увяло. При этом ни работать я хуже не стал, ни умений не поубавилось, ни жить хуже не стало — но будущее перестало быть однозначно оранжевого оттенка. И это несмотря на то, что имею перед глазами пример, когда мужик с сомнительной и непостоянной работой и среднемесячным заработком вдвое меньше моего спокойно содержит жену и ребёночка. Жена не работает, как и положено жене. Живут, конечно, не без помощи всех родственников, но в общем более-менее самостоятельно.

Вот и думаю: что с этим делать, и нужно ли делать.

С одной стороны, можно жить в своё удовольствие, в крайнем случае, вдвоём жить хватит. Ну, а случись дети — пусть жена работает, да и не одни в мире живём: я людям помогал, и мне помогут.

С другой стороны, всё больше склоняюсь к мнению, что жена работать не должна — в смысле, не должна зарабатывать деньги для семьи. Работа жены, настоящая работа — это домашнее хозяйство. Про бизнес-леди и прочих диких девушек не говорю — я не врач, в заболеваниях не разбираюсь. Как-то вы знаете, по-нашему, по-русски по-еврейски, это когда Адам пахал а Ева таки пряла. Так вот, чтобы такое было возможным, да плюс вопяще-срущее бегало, надо зарплату как-то увеличивать. Примерно вдвое.

Здесь сталкиваемся с неприятным моментом. Я всегда выбирал работу по принципу, чтобы мне там было приятно работать, а зарплата была обычно в последнюю очередь. С вышеупомянутым раскладом, видимо, найти работу одинаково приятную как душевно так и материально совсем затруднительно. Говоря откровенно, у нас в городе по пальцам сосчитать типографий, в которых допечатник может получать солидные деньги, и меня берут сомнения, что в этих местах работать здорово. С точки зрения приятности работы я вообще не встречал места лучше настоящего. Заниматься чем-то другим, чтобы получать хотя бы столько же, сколько номинально получаю сейчас — это несколько лет карьеры, мало где дадут столько же сразу: есть непрестижные варианты, вроде сборщика-тестировщика компов или менеджера-продавца — там можно зарабатывать столько безо всякой карьеры, но я туда пойду только в самом крайнем случае. Другие варианты вряд ли для меня вообще подходят, потому что либо требуют хорошего здоровья, либо неэтичны, либо незаконны.

Остаётся ещё дизайн как таковой… То, чем мне меньше всего хотелось бы заниматься.

Или может, найдётся вдруг чудесная работа, как раз по мне, приятная и денежная?

Так что прямая дорога мне в допечатники серьёзного уровня. Я бы не назвал свой уровень серьёзным хотя бы потому, что вообще не применяю к себе эпитет «серьёзный» в деловом смысле. Чёрт, может в этом дело? Надеть деловую рубашечку и убедить самого себя, что я действительно серьёзный специалист. Интересно, это так? Хотел бы знать себе цену.

В деловом смысле, конечно.

Вечно

Вы знаете зиму? Такую белую, такую таинственную, открывающую свои богатства под галогенным фонарём, лютой стужей стерилизующей землю, воздух и пейзажи? Кажется, будто не может быть ничего живого здесь же, летом, кажется, будто и лета не может быть в этом царстве снега и мороза.

Вы знаете лето? Такое выжженое солнцем, знойное, с пожухлыми красками и покоричневевшей зеленью, где есть место только ослепительно-белому небу и солнечным зайчикам на асфальте? Кажется, будто и не может быть холода, не бывает снега в этом царстве беспощадного солнца.

И кажется, будто их две: две природы, две погоды, и трудно взглянуть на год целиком, и обнаружить, что природа одна, единая в двух лицах.

Когда я все эти десять лет с тоской смотрел на осеннее небо, уходящая за левый берег, мне казалось, что где-то там хрустальный дворец в жёлтом городе вечного сентября, и там живёт моя муза, моя вечная небесная подружка, шлёт мне приветы, которые очень трудно выразить музыкой и писаниной. Но я пытался. А вдруг она не там была всё это время, вдруг их тоже две, и внизу, под хрустальным дворцом — проспект, названный в честь великого мыслителя пролетариата, и станция метро, названная в честь неизвестного студента. И это только я не могу совместить их в одну: ведь как может быть одновременно и то и это?

Смотрю из окна на размалёванное акварелью небо и уверенное мартовское солнце, а внизу капает с крыши на парапет балкона, и это так красиво, что я бы наверное мог вечно смотреть на эти капли. И я буду, и снова и снова я буду возвращаться в этот день, ведь я живу прошлым, и капли эти будут вечно слетать с крыши, и в них вечно будет отражаться заходящее весеннее солнце.

Любовь есть

…Это было давным-давно, в дни, когда Элвин ещё смотрел телевизор. Помню, что очень сильное впечатление на меня произвела одна вполне обыденная телепередача. В ней было интервью с учёным, довольно почтенного возраста, который рассказывал о своём исследовании химического объяснения так называемой любви. Он подробно поведал о том, что все чувства, притяжение, влюблённость и целая гамма переживаний регулируется несколькими гормонами в теле человека, которые генерируются организмом в ответ на внешние раздражители. Указывались и обосновывались разнообразные симптомы остро патологического состояния влюблённости: резкие перепады настроения, погруженность в себя, снижение аппетита, повышенная возбудимость в присутствии объекта любви, и острое беспокойство в его отсутствии. Этим он доходчиво объяснял все виды любви и привязанности: половой, дружеской, родственной, материнской — простой химией.

И вот, наконец, журналистка спросила его:

— Так всё-таки, любовь — она есть?

Тогда старик нахмурился, снял очки, некоторое время их разглядывал и, блеснув влажными глазами, тихо ответил:

— Да. Любовь есть.

На этом передача закончилась… Но я на долгие годы запомнил лицо пожилого учёного и эти негромко сказанные слова.

Князь Страха

Начало и конец, всё начинается для того, чтобы кончиться.

Ваньку снился чёрный квадрат в темноте. Бархатно-чёрный квадрат в глубине Космоса, лишённого звёзд. Таким он был до зарождения, таким будет после. Невообразимо представить эту бесконечность высоты, ширины, расстояния и времени; невозможно было понять размеры чёрного квадрата: то он казался величиной с ладонь, то замещал собой всё сущее.

Сущее было липким и холодным, как пот.

Чёрный квадрат медленно сменился белой пустотой, брызнувшей сквозь попытку разлепить веки. Из небытия всплыли белые квадраты из пенопласта, на которые был разбит равнодушный потолок.

В ушах застыл неприятный звук, как будто остановленный во мгновении звук железа, скворчащего по стеклу. И весь мир был застывшим внутри вязкого, застекленевшего воздуха. Ванёк попробовал дышать — и не смог, жидкое стекло не затекало в лёгкие. Остановилось время и оставновило оно все звуки в жуткой, первозданной тишине, и только застывшая нота стекла звенела где-то на пределе слышимости.

Ванёк не мог даже дрожать, всё это уже было где-то, было на что-то похоже, но он не мог вспомнить, на что. Страшно не было, этот страх не был из тех земных категорий, он был первобытным, как тот миг, в котором застыло всё бытиё, он был не страшным, но самой сущностью Страха. Беспомощной секундой, которая подавила само время и движения — сопротивляться ей было невозможно. Ванёк всё же начал понимать, что будет дальше, он хотел сбросить одеяло, но оно скрутило Ванька тугим узлом, а руки, размякшие в дребезжащей немощности, не могли сделать ни одного движения. И то, что предчувствовалось, произошло.

Голос, повторявший на памяти Ванька только одну неразборчивую фразу в моменты слабости, Голос этот внятно проник в самый центр сознания. Он говорил не словами, хотя Ванёк отчётливо слышал звуки. Это был не язык речи, Голос лишь давал понять себя.

— Вот мы и здесь, куда ты так стремился. Что теперь?

Убежать! Убежать, только бы не здесь! Но даже глаза не слушались Ванька и упорно смотрели вверх, где сквозь штампованный узор пенопласта проступили другие, чужие черты. Круглое, бесстрастное лицо и два близко сидящих глаза. Ванёк видел, но в то же время не мог ничего разглядеть.

— Ты видишь, всё кончено. Что может быть больше?

Ванёк снова попытался представить то, о чём думал все прошедшие дни, но весь путь представился ему унылой безжизненностью. Все начинания приходили к бесполезности, все устремления были одной нелепой бессмысленностью, все чаяния приводили сюда, к одной большой цели — которой нет. А потом? Жизнь, нелепая, как сама смерть, просто дни существования. Смерть. Пустота? А потом? Голос и и говорил, и молчал, но Ванёк всё видел сам: холодные небеса, неприветливых крылатых существ, неприязненно взирающих куда-то мимо из-под высоких воротников толстых шуб, туманную, постылую даль, где витают такие же дикие, обезумевшие, неприкаянные. Там его никто не ждал, там он никому не был нужен, там никто никому не нужен.

— А где твой бог? Где он теперь?

Ванёк силился представить, но не смог. Не было никакого намёка на что-то ещё кроме скрипучей тишины и двух немигающих глаз напротив. Ванёк вызывал в памяти самое светлое: лицо Учителя, но и оно вдруг стало далёкой, блеклой картинкой, просто листком бумаги.

— Никто не поможет тебе теперь. А знаешь, почему?

Ванёк знал. Он хотел шепнуть: «не надо, не продолжай!», но Голос вещал:

— Всё это время, все два десятка лет я был с тобой. Я говорил с тобой, но разве ты слушал! Я показывал как мог, я вводил тебя во все тяжкие, только чтобы ты понял! Ведь мир чёток и жёсток, прост и давно изучен, у него есть свод несложных правил, грубых — да, но работающих. Справедливость! Это только то, что кажется. Доброта! Это просто поступки. Но нет, ты забивал себе голову фантазиями, ты упорно не хотел принять самую очевидность, ты видел только то, что желал видеть. В какую чушь ты верил, и всегда было тебе, что возразить. Ты почти приходил к пониманию — и снова убегал, снова находил оправдание, только чтобы не смотреть в глаза разуму. Очнись теперь! Нечем теперь крыть! Узри, что нет ничего, кроме этой жизни, нет богов и учителей, нет никаких миров — всё фантазии. Просто фантазии. Зачем боролся со мной, думая одержать победу? Пойми же, меня нельзя победить. Потому что есть только я.

Ванёк пытался соображать, но этого ему просто не хотелось. Всё, чего бы он желал — не умереть нет, только не к бездушным ангелам! — но потухнуть, просто выключиться, как лампочка. Перестать быть. И всё же он возразил:

— А ты… Разве сам ты реален?

— Нет, — последовал незамедлительный ответ, — Я лишь воображение твоих нервных клеток. Ты сам говоришь с собой. Но это не важно. Важно, что ты понимаешь. Я — это ты, настоящий ты. Я — это то, что реально.

Нет, нет, думал Ванёк, ведь есть же что-то… Хоть что-то…

— Ты всё не желал переделываться под мир. Ты горд — горд, как я сам, — продолжал Голос, и снова в нём не было не единой эмоции, — И всё искал что-то непонятное, как будто кнопку, которую стоит найти только и надавить — и вдруг тотчас мир станет таким, каким ты его хочешь видеть. Вот, взгляни. Ты нашёл её. Это то, что ты искал?

Ванёк теперь смог повернуть голову, словно Хозяин Голоса вдруг ему позволил. Справа, повернувшись спиной, смешавшись в нелепый ком с простынёй и одеялом, была она. Она спала. Она даже не дышала. Она была призраком, непонятной, неживой, только ткань и волосы. Ванёк вспомнил, что не дышал сам, и пытался вдохнуть, но только захлебнулся густым, липким воздухом, который не входил в гортань. Безумно хотелось заплакать, но он не мог, что-то не пускало его.

— Это то, что ты искал? Это она?

И Ванёк смог оглядеть застывшие стены чужой квартиры, чужой, враждебный воздух, не его, случайное, неприятное, непричастное. Что он здесь делает? Как он мог, как мог он сюда попасть? Влезть в чужое. О чём он думал? Всё не так… Всё бесполезно… если только…

— Проснись! — Ванёк хотел прокричать, но вырвался лишь еле слышный сип. Он попробовал громче и громче, но вырывался лишь шёпот: — Проснись, пожалуйста, проснись!… Слышишь?…

Он протянул руку и отдёрнул: её кожа была холодная. Ледяная. Теперь точно всё. И нет спасения. Какое может быть спасение! Если бы она хотя бы пошевилилась, если бы проснулась, повернулась к нему, он бы плакал, а она бы обняла его и гладила рукой по голове, как мама, утешая. Как мама. Может, он искал именно маму? Маму, настоящую, другую, не холодную и жестокую — а настоящую тёплую, его, родную, понимающую. Но находил только отражения той, реальной.

И Голос продолжал что-то ещё:

— Теперь ты видишь, что нужно было слушать только меня. Да, таково положение вещей, но его нужно принять объективно. Того тебя, которого ты себе представлял и хотел выдать другим — нет. Есть только жалкое существо, которое валяется сейчас на осколках своих бесплодных мечтаний — и осколки эти остры…

Теперь Ванёк вспомнил этот голос — он был другим, и голос стал от этого окрашен в другой оттенок. Это был его собственный голос, каким он слышал его, говоря с собой, с чужой, враждебной, рациональной, хладной своей частью. Да, он помнил его, помнил во всех снах…

Я же убил тебя! Ванёк помнил этот сон хорошо, когда он навсегда разделался со своим ночным кошмаром.

— Я стал сильнее, — прошипел Голос.

И теперь это был странный проблеск. Нет, не надежды. Невозможно было пробиться сюда ничему светлому. Но лёгким ветерком вдруг коснулось Ванька то, что соседствовало страху и отчаянию — злоба. И лёд чуть потёк, и сдвинулось время.

Пусть бессильна была ваньковская злоба, но он поднялся на кровати, продравшись сквозь мертвенную пустоту и мутно посмотрел в глаза Князю Тьмы:

— Врёшь!

И уже больше не глядя в потолок, автоматически, боясь потерять то, что даже и удалось нащупать, он одевался, и собирался. И за его спиной кто-то просыпался, но это уже было где-то на другом конце его сознания. Происходили слова и движения, но Ванёк был занят только тщетным, жгучим желанием выжить, не умереть, только существовать, дышать, только бы не упустить, ухватиться за тень злобы, какой-то оттенок человеческого чувства.

И он вырвался, он покинул стены, и оказался на воздухе. Первый день весны был потоплен тишиной густого снегопада. Но здесь было всё же теплее чем там. Ноги подгибались, и Ванёк шёл, сам едва ли понимая куда — к остановке ли, по тропинке ли — прочь, только прочь подальше от холода, от одиночества тех мест, где нет жизни и тепла, нет света и любви — где нет его, Ванька, и без него дома эти одиноки.

Там, сзади, он чувствовал, у окна стояла она и смотрела вслед.
Идти было некуда и незачем, вокруг было только слепящее белое марево. И всё же
он пошёл вперёд, туда, где за сорок тысяч километров, за бесконечными
стенами снегопадов детская мечта ждала его, и там был его дом.

в одинокие дома —
беспокойный ветер
полетела голова
закружились ветки

над полями —
серый костёр дождя
побеждённые травы
неугосимого дня

не отыщешь нужных слов
всё затёрто, мёртво
плоскогория мозгов
не ложбинки, не пригорка

над полями —
серый костёр дождя
побеждённые травы
неугосимого дня…

Чёрный Лукич — В одинокие дома

Дерьмовый оптимизм

Кто-то хочет, чтобы всё было хорошо, а завтра ещё лучше. Но вот настоящий оптимизм — в улыбке среди безвылазного дерьма. Взгляд за горизонт, где дерьмо перейдёт в иную форму. Улыбаться, не видя дерьма — это как называется? Это что за оптимизм такой? Посмотрел бы я на этих живчиков, когда бы они увидели правду.

Да, ваш стакан наполовину заполнен, а мой — наполовину пустой. Мой оптимизм в том, что завтра он у меня будет полный.

Бог

Бог — это удивление. Бог — это восхищение. Бог — это высшие струнки радости и понимания.

Я не называю Богом бородатого дядю в облаках. Но дядя этот, по имени Аллах или же Иегова, будет Богом тем, кого он вдохновит.

Бог — это не только существительное, но и прилагательное, но и глагол.

Для тех, кого позовёт Иисус — будет он Богом, кого призовёт Будда — будет Богом он. Человек, способный удивляться, восхищаться, испытывать экстаз — не спрашивает о Боге, он знает Его с первого удивления, с первого понимания, с первого озарения. И если учёный, материалист и скептик, вдруг находит нужную формулу, то не будет ли он в величайшем экастазе? Кто скажет, что он не видел Бога, пусть даже и не называет Его так? А кто-то, может быть, увидит Бога в красоте природы, в дальних, неизведанных краях — и тогда Бог позовёт его в путешествия. И будет человек этот вечно искать что-то — искать и не находить, хотя самое главное он уже нашёл.

Так разные у людей тропинки, и каждый идёт той, которую осветил ему Бог.

Глупостью будет идти за Богом, не видя Его, идти за словом, за миражом, за умственным представлением, идти, не веря по-настоящему. Никакие слова, никакие молитвы и обряды не смогут приблизить к Богу.

Но Бога можно найти в самом неожиданном месте, и пойти за Ним, оставив все предрассудки.

И только тот, кто, как Пачкуля Пёстренький, «никогда не умывается и ничему не удивляется», тот, кто ни перед чем не испытывает восхищения, кого не способна посетить высокая, блаженная радость, кто всё знает и больше ничего не хочет понимать — вот тот совершенно потерян для Бога, потому что не может Бог явить ему Себя.

«Вот, стою и стучу…»