Любовь есть

…Это было давным-давно, в дни, когда Элвин ещё смотрел телевизор. Помню, что очень сильное впечатление на меня произвела одна вполне обыденная телепередача. В ней было интервью с учёным, довольно почтенного возраста, который рассказывал о своём исследовании химического объяснения так называемой любви. Он подробно поведал о том, что все чувства, притяжение, влюблённость и целая гамма переживаний регулируется несколькими гормонами в теле человека, которые генерируются организмом в ответ на внешние раздражители. Указывались и обосновывались разнообразные симптомы остро патологического состояния влюблённости: резкие перепады настроения, погруженность в себя, снижение аппетита, повышенная возбудимость в присутствии объекта любви, и острое беспокойство в его отсутствии. Этим он доходчиво объяснял все виды любви и привязанности: половой, дружеской, родственной, материнской — простой химией.

И вот, наконец, журналистка спросила его:

— Так всё-таки, любовь — она есть?

Тогда старик нахмурился, снял очки, некоторое время их разглядывал и, блеснув влажными глазами, тихо ответил:

— Да. Любовь есть.

На этом передача закончилась… Но я на долгие годы запомнил лицо пожилого учёного и эти негромко сказанные слова.

Князь Страха

Начало и конец, всё начинается для того, чтобы кончиться.

Ваньку снился чёрный квадрат в темноте. Бархатно-чёрный квадрат в глубине Космоса, лишённого звёзд. Таким он был до зарождения, таким будет после. Невообразимо представить эту бесконечность высоты, ширины, расстояния и времени; невозможно было понять размеры чёрного квадрата: то он казался величиной с ладонь, то замещал собой всё сущее.

Сущее было липким и холодным, как пот.

Чёрный квадрат медленно сменился белой пустотой, брызнувшей сквозь попытку разлепить веки. Из небытия всплыли белые квадраты из пенопласта, на которые был разбит равнодушный потолок.

В ушах застыл неприятный звук, как будто остановленный во мгновении звук железа, скворчащего по стеклу. И весь мир был застывшим внутри вязкого, застекленевшего воздуха. Ванёк попробовал дышать — и не смог, жидкое стекло не затекало в лёгкие. Остановилось время и оставновило оно все звуки в жуткой, первозданной тишине, и только застывшая нота стекла звенела где-то на пределе слышимости.

Ванёк не мог даже дрожать, всё это уже было где-то, было на что-то похоже, но он не мог вспомнить, на что. Страшно не было, этот страх не был из тех земных категорий, он был первобытным, как тот миг, в котором застыло всё бытиё, он был не страшным, но самой сущностью Страха. Беспомощной секундой, которая подавила само время и движения — сопротивляться ей было невозможно. Ванёк всё же начал понимать, что будет дальше, он хотел сбросить одеяло, но оно скрутило Ванька тугим узлом, а руки, размякшие в дребезжащей немощности, не могли сделать ни одного движения. И то, что предчувствовалось, произошло.

Голос, повторявший на памяти Ванька только одну неразборчивую фразу в моменты слабости, Голос этот внятно проник в самый центр сознания. Он говорил не словами, хотя Ванёк отчётливо слышал звуки. Это был не язык речи, Голос лишь давал понять себя.

— Вот мы и здесь, куда ты так стремился. Что теперь?

Убежать! Убежать, только бы не здесь! Но даже глаза не слушались Ванька и упорно смотрели вверх, где сквозь штампованный узор пенопласта проступили другие, чужие черты. Круглое, бесстрастное лицо и два близко сидящих глаза. Ванёк видел, но в то же время не мог ничего разглядеть.

— Ты видишь, всё кончено. Что может быть больше?

Ванёк снова попытался представить то, о чём думал все прошедшие дни, но весь путь представился ему унылой безжизненностью. Все начинания приходили к бесполезности, все устремления были одной нелепой бессмысленностью, все чаяния приводили сюда, к одной большой цели — которой нет. А потом? Жизнь, нелепая, как сама смерть, просто дни существования. Смерть. Пустота? А потом? Голос и и говорил, и молчал, но Ванёк всё видел сам: холодные небеса, неприветливых крылатых существ, неприязненно взирающих куда-то мимо из-под высоких воротников толстых шуб, туманную, постылую даль, где витают такие же дикие, обезумевшие, неприкаянные. Там его никто не ждал, там он никому не был нужен, там никто никому не нужен.

— А где твой бог? Где он теперь?

Ванёк силился представить, но не смог. Не было никакого намёка на что-то ещё кроме скрипучей тишины и двух немигающих глаз напротив. Ванёк вызывал в памяти самое светлое: лицо Учителя, но и оно вдруг стало далёкой, блеклой картинкой, просто листком бумаги.

— Никто не поможет тебе теперь. А знаешь, почему?

Ванёк знал. Он хотел шепнуть: «не надо, не продолжай!», но Голос вещал:

— Всё это время, все два десятка лет я был с тобой. Я говорил с тобой, но разве ты слушал! Я показывал как мог, я вводил тебя во все тяжкие, только чтобы ты понял! Ведь мир чёток и жёсток, прост и давно изучен, у него есть свод несложных правил, грубых — да, но работающих. Справедливость! Это только то, что кажется. Доброта! Это просто поступки. Но нет, ты забивал себе голову фантазиями, ты упорно не хотел принять самую очевидность, ты видел только то, что желал видеть. В какую чушь ты верил, и всегда было тебе, что возразить. Ты почти приходил к пониманию — и снова убегал, снова находил оправдание, только чтобы не смотреть в глаза разуму. Очнись теперь! Нечем теперь крыть! Узри, что нет ничего, кроме этой жизни, нет богов и учителей, нет никаких миров — всё фантазии. Просто фантазии. Зачем боролся со мной, думая одержать победу? Пойми же, меня нельзя победить. Потому что есть только я.

Ванёк пытался соображать, но этого ему просто не хотелось. Всё, чего бы он желал — не умереть нет, только не к бездушным ангелам! — но потухнуть, просто выключиться, как лампочка. Перестать быть. И всё же он возразил:

— А ты… Разве сам ты реален?

— Нет, — последовал незамедлительный ответ, — Я лишь воображение твоих нервных клеток. Ты сам говоришь с собой. Но это не важно. Важно, что ты понимаешь. Я — это ты, настоящий ты. Я — это то, что реально.

Нет, нет, думал Ванёк, ведь есть же что-то… Хоть что-то…

— Ты всё не желал переделываться под мир. Ты горд — горд, как я сам, — продолжал Голос, и снова в нём не было не единой эмоции, — И всё искал что-то непонятное, как будто кнопку, которую стоит найти только и надавить — и вдруг тотчас мир станет таким, каким ты его хочешь видеть. Вот, взгляни. Ты нашёл её. Это то, что ты искал?

Ванёк теперь смог повернуть голову, словно Хозяин Голоса вдруг ему позволил. Справа, повернувшись спиной, смешавшись в нелепый ком с простынёй и одеялом, была она. Она спала. Она даже не дышала. Она была призраком, непонятной, неживой, только ткань и волосы. Ванёк вспомнил, что не дышал сам, и пытался вдохнуть, но только захлебнулся густым, липким воздухом, который не входил в гортань. Безумно хотелось заплакать, но он не мог, что-то не пускало его.

— Это то, что ты искал? Это она?

И Ванёк смог оглядеть застывшие стены чужой квартиры, чужой, враждебный воздух, не его, случайное, неприятное, непричастное. Что он здесь делает? Как он мог, как мог он сюда попасть? Влезть в чужое. О чём он думал? Всё не так… Всё бесполезно… если только…

— Проснись! — Ванёк хотел прокричать, но вырвался лишь еле слышный сип. Он попробовал громче и громче, но вырывался лишь шёпот: — Проснись, пожалуйста, проснись!… Слышишь?…

Он протянул руку и отдёрнул: её кожа была холодная. Ледяная. Теперь точно всё. И нет спасения. Какое может быть спасение! Если бы она хотя бы пошевилилась, если бы проснулась, повернулась к нему, он бы плакал, а она бы обняла его и гладила рукой по голове, как мама, утешая. Как мама. Может, он искал именно маму? Маму, настоящую, другую, не холодную и жестокую — а настоящую тёплую, его, родную, понимающую. Но находил только отражения той, реальной.

И Голос продолжал что-то ещё:

— Теперь ты видишь, что нужно было слушать только меня. Да, таково положение вещей, но его нужно принять объективно. Того тебя, которого ты себе представлял и хотел выдать другим — нет. Есть только жалкое существо, которое валяется сейчас на осколках своих бесплодных мечтаний — и осколки эти остры…

Теперь Ванёк вспомнил этот голос — он был другим, и голос стал от этого окрашен в другой оттенок. Это был его собственный голос, каким он слышал его, говоря с собой, с чужой, враждебной, рациональной, хладной своей частью. Да, он помнил его, помнил во всех снах…

Я же убил тебя! Ванёк помнил этот сон хорошо, когда он навсегда разделался со своим ночным кошмаром.

— Я стал сильнее, — прошипел Голос.

И теперь это был странный проблеск. Нет, не надежды. Невозможно было пробиться сюда ничему светлому. Но лёгким ветерком вдруг коснулось Ванька то, что соседствовало страху и отчаянию — злоба. И лёд чуть потёк, и сдвинулось время.

Пусть бессильна была ваньковская злоба, но он поднялся на кровати, продравшись сквозь мертвенную пустоту и мутно посмотрел в глаза Князю Тьмы:

— Врёшь!

И уже больше не глядя в потолок, автоматически, боясь потерять то, что даже и удалось нащупать, он одевался, и собирался. И за его спиной кто-то просыпался, но это уже было где-то на другом конце его сознания. Происходили слова и движения, но Ванёк был занят только тщетным, жгучим желанием выжить, не умереть, только существовать, дышать, только бы не упустить, ухватиться за тень злобы, какой-то оттенок человеческого чувства.

И он вырвался, он покинул стены, и оказался на воздухе. Первый день весны был потоплен тишиной густого снегопада. Но здесь было всё же теплее чем там. Ноги подгибались, и Ванёк шёл, сам едва ли понимая куда — к остановке ли, по тропинке ли — прочь, только прочь подальше от холода, от одиночества тех мест, где нет жизни и тепла, нет света и любви — где нет его, Ванька, и без него дома эти одиноки.

Там, сзади, он чувствовал, у окна стояла она и смотрела вслед.
Идти было некуда и незачем, вокруг было только слепящее белое марево. И всё же
он пошёл вперёд, туда, где за сорок тысяч километров, за бесконечными
стенами снегопадов детская мечта ждала его, и там был его дом.

в одинокие дома —
беспокойный ветер
полетела голова
закружились ветки

над полями —
серый костёр дождя
побеждённые травы
неугосимого дня

не отыщешь нужных слов
всё затёрто, мёртво
плоскогория мозгов
не ложбинки, не пригорка

над полями —
серый костёр дождя
побеждённые травы
неугосимого дня…

Чёрный Лукич — В одинокие дома

Дерьмовый оптимизм

Кто-то хочет, чтобы всё было хорошо, а завтра ещё лучше. Но вот настоящий оптимизм — в улыбке среди безвылазного дерьма. Взгляд за горизонт, где дерьмо перейдёт в иную форму. Улыбаться, не видя дерьма — это как называется? Это что за оптимизм такой? Посмотрел бы я на этих живчиков, когда бы они увидели правду.

Да, ваш стакан наполовину заполнен, а мой — наполовину пустой. Мой оптимизм в том, что завтра он у меня будет полный.

Бог

Бог — это удивление. Бог — это восхищение. Бог — это высшие струнки радости и понимания.

Я не называю Богом бородатого дядю в облаках. Но дядя этот, по имени Аллах или же Иегова, будет Богом тем, кого он вдохновит.

Бог — это не только существительное, но и прилагательное, но и глагол.

Для тех, кого позовёт Иисус — будет он Богом, кого призовёт Будда — будет Богом он. Человек, способный удивляться, восхищаться, испытывать экстаз — не спрашивает о Боге, он знает Его с первого удивления, с первого понимания, с первого озарения. И если учёный, материалист и скептик, вдруг находит нужную формулу, то не будет ли он в величайшем экастазе? Кто скажет, что он не видел Бога, пусть даже и не называет Его так? А кто-то, может быть, увидит Бога в красоте природы, в дальних, неизведанных краях — и тогда Бог позовёт его в путешествия. И будет человек этот вечно искать что-то — искать и не находить, хотя самое главное он уже нашёл.

Так разные у людей тропинки, и каждый идёт той, которую осветил ему Бог.

Глупостью будет идти за Богом, не видя Его, идти за словом, за миражом, за умственным представлением, идти, не веря по-настоящему. Никакие слова, никакие молитвы и обряды не смогут приблизить к Богу.

Но Бога можно найти в самом неожиданном месте, и пойти за Ним, оставив все предрассудки.

И только тот, кто, как Пачкуля Пёстренький, «никогда не умывается и ничему не удивляется», тот, кто ни перед чем не испытывает восхищения, кого не способна посетить высокая, блаженная радость, кто всё знает и больше ничего не хочет понимать — вот тот совершенно потерян для Бога, потому что не может Бог явить ему Себя.

«Вот, стою и стучу…»